Настоящий ресурс может содержать материалы 16+

Историк науки Дмитрий Баюк: «Наука как социальный институт очень постмодернизировалась и уже не будет другой»

Историк науки Дмитрий Баюк: «Наука как социальный институт очень постмодернизировалась и уже не будет другой»
На прошедшем в Казани Летнем книжном фестивале, традиционно организованным Центром современной культуры «Смена», историк науки Дмитрий Баюк рассказал о глобальной истории в свете Большого взрыва и принял участие в дискуссии о состоянии научно-популярной литературы (оба мероприятия были организованы совместно с премией «Просветитель»). Корреспонденту ИА «Татар-информ» удалось задать ученому несколько вопросов о состоянии науки в России и о задачах популяризаторов науки.
– Вы активно выступаете как популяризатор науки. Каково, на ваш взгляд, значение научно-популярной литературы сейчас, в конкретной исторической ситуации, – может быть, отдельно в России и отдельно в мире в целом? Ведь оно, наверное, отличается от того, что было, условно говоря, в 1970-е годы.

– Безусловно, задача, решаемая научной популяризацией в России, отличается от той, которую ей приходится решать в современном мире вообще. Но за современный мир вообще говорить довольно трудно: если вы попытаетесь определить, что это такое, то с неизбежностью столкнетесь с трудностями. Это Америка? Украина? Саудовская Аравия? Для чего нужна научная популяризация моджахеду? Но общая для всех проблема существует, и я о ней сегодня говорил на книжной ярмарке. Это просветительская проблема. За прошедшие двести лет наше общество стало обществом потребления: мы привыкли потреблять, потреблять, потреблять. Каждый работает на своем месте, производит тот или иной продукт (как правило, продуктом является услуга). И если получает за это достойную плату, то считает, вполне разумно и обоснованно, что эта плата до каких-то пределов открывает ему дорогу к благополучию, сама по себе дает ему право. Но это ошибка.

Наше существование – как цивилизации, как общества, как биологического вида наконец – подвержено множеству рисков и перемен. И то, до какой степени эти риски сработают и до какой степени эти перемены будут позитивными, очень сильно зависит от состояния умов. Та область литературы, в которой мы работаем, направлена именно на это – на изменение общественного сознания, на приведение его в определенное возбуждение, чтобы генерируемые им воображаемые сущности не вели нас всех к немедленной гибели. Это если говорить о мире в целом.

А если говорить о России, то здесь есть дополнительная сложная задача. Многие люди, к которым обращается научпоп, впрочем, в данном случае лучше говорить о жанре нон-фикшн, жили в СССР и аксиологически остаются на него ориентированными. Многие люди помоложе, которые не жили в СССР, а родились уже после того, как СССР не стало, тоже видят в СССР некую позитивную модель, может быть, даже в еще большей степени. Это приводит к тому, что в социологии описывается термином «потеря идентичности»: вы ассоциируете себя с сущностью, которой нет. Причем само по себе это государственное образование проходило через стадию радикальных трансформаций, в какой-то момент оно пребывало в состоянии, которое в современном языке называют failed state. То, что было в России с момента Февральской революции и по 1921 год, – это failed state. Когда на довольно обширной территории распавшейся империи существуют фантомные государства, возникающие то там, то сям, перетекающие одно в другое… Появление СССР из этого хаоса было до какой-то степени позитивным фактором, но существование СССР противоречило даже той самой теории, на которой оно было построено, – марксизму. Однако, когда СССР не стало, многие живущие ныне люди в идентификационном смысле оказались дезориентированы. 



Научно-популярная литература способствует обретению некоей идентичности, если не в рамках какого-то конкретного государства, то в рамках какого-то сообщества, в границах каких-то определенных задач, которые, на мой взгляд, к концу ХХ века ушли из поля оппозиций национальных или государственных интересов. Современная наука и современные технологии дают человечеству инструмент для решения долгосрочных глобальных задач. 

Я вижу главную задачу научно-популярной литературы именно в том, чтобы переключить внимание людей с проблем противостояния цивилизаций на общечеловеческие.


– Вы говорили о российском контексте.

– Я говорил о российской действительности. Помимо идентификационной проблемы существует проблема просветительская, общая для всех. Но здесь она дополнительно отягощена тем, что есть определенный опыт советского образования, советского технологического и научно-технологического развития. Этот опыт в большой степени фальсифицирован. Он фальсифицирован не в обыденном смысле слова, а в философском: история показала несостоятельность сложившейся в СССР системы образования, науки и промышленности – все это требовалось изменить. Но, как мы знаем, попытки таких изменений оказались до крайности неудачными, отчего многие сейчас охвачены разочарованием и недоумением. Это большая проблема, и эта большая проблема может быть решена только одним-единственным способом – рассказом о том, что такое наука, какова ее история, как она формировалась, какие научные институты существуют, как они взаимодействуют друг с другом и как они в конечном счете преобразуют общество.



– Но ведь потребление научно-популярной литературы и иных форматов научного просвещения может в определенной степени превращаться в развлечение. Каким образом, на ваш взгляд, следует удерживать баланс между одним и другим, чтобы не отпугнуть людей и не обессмыслить сам процесс?

– Вы знаете, тут нет рецепта. Это же искусство. Этот баланс гарантируется талантом автора. Вообще, книга создается множеством людей, работающих в связке и не всегда одновременно. Есть издатель, есть автор, есть агент, есть редактор, в случае научно-популярной литературы есть научный редактор. Успех зависит от таланта всех этих людей вместе взятых. Издатель очень часто говорит автору, чего бы он хотел, какую книгу, как-то настраивает автора. Очень много зависит от того, как происходит потом взаимодействие автора с редактором. В общем, рецептов здесь нет, кроме каких-то таких общих слов.

Был замечательный английский писатель Колин Уилсон, разного рода у него были сочинения, которые трудно назвать научпопом, хотя некие научные идеи в них присутствовали. И он говорил про «таблетку в золотой оболочке», которая делает полезное привлекательным. У нас есть что-то, что мы туда вкладываем, чтобы зацепить внимание читателя и его увлечь. Эта «золотая оболочка» напрямую эксплуатирует потребительский инстинкт или, правильнее будет сказать, сложившуюся практику. Естественно, люди читают для того, чтобы развлечься. У людей есть работа и развлечение: что-то человек читает для того, чтобы работать, что-то он читает для того, чтобы развлечься. Нон-фикшн – это то, что человек читает для того, чтобы развлечься, как и романы. Но, как и в беллетристике, в нон-фикшн ему подсовывают что-то такое между строчек, чтобы разбудить в нем непотребительское. То, что работает против шаблона и вырывает из общей парадигмы производства и потребления.

– Как вам кажется, чем может быть обусловлен растущий в последнее время спрос на научно-популярную литературу?

– Сложный вопрос. Мне, по правде говоря, на него не так просто ответить. Потому что, во-первых, мне не попадались сколько-нибудь внятные социологические исследования на эту тему. Во-вторых, в сфере распространения я не работаю и не очень общаюсь с читателем. Но я могу предположить такую вещь, что люди постепенно разочаровываются в художественной литературе. Есть классическая художественная литература, которая, безусловно, бессмертна, есть вечные проблемы… Но классическая художественная литература очень мало говорит о современном мире, о некоторой специфике современного мира. Хорошей современной литературы мало. Очень много всяких поделок – их видно, как они сделаны. Внимательный читатель понимает, из чего устроены кирпичики и как они сложены в общую конструкцию. А научпоп и нон-фикшн построены из таких кирпичиков, про которые он ничего не знает. Это для него неожиданность. Он прочитывает книгу и удивляется. И еще научпоп очень тесно связан с тем, как человек живет. Он может содержать неожиданные полезные рецепты: как себя вести, как строить свою жизнь, на что ориентироваться, как общаться с коллегами по работе или со своими домашними. Но даже если такая литература не имеет под собой такого практического подтекста. уж совсем прагматического, она рассказывает человеку что-то о мире, что поворачивает его восприятие действительности.



– Существует, кажется, некоторый кризис классического представления о науке, которое господствовало до последнего времени. Как вам кажется, каким образом может эта ситуация разрешиться или сколько может она еще продлиться, прежде чем опять возникнет более или менее устойчивое внешнее представление о науке?

– Думаю, что теперь уже никогда. Дело вот в чем – погибла так называемая кумулятивная модель. Она сложилась в рамках философии позитивизма и заключалась в том, что знания накапливаются. В общем-то, это было, довольно, на мой взгляд, легкомысленное убеждение. Поскольку один подобный кризис был уже пережит в эпоху Возрождения, когда все дружно вдруг заговорили о новом знании: «Две новые науки» Галилея, «Новая астрономия» Кеплера, «Новый органон» Бэкона, «Рассуждение о методе» (тоже, читай, новом) Декарта… Если вам приходилось когда-нибудь видеть тома с сочинениями средневековых авторов, то вы согласитесь, что ко временам научной революции XVII века знаний было «накоплено» отнюдь не мало. Но они внезапно утратили свою актуальность, и только в ХХ веке вдруг заговорили о том, что в утраченном было много ценного.

Ну, как-то к XIX веку о средневековой науке все уже забыли, и казалось, что наука состоит из прочно установленных истин, которые надежно проверены, и мы всегда сможем ими пользоваться. Сомнения высказывали только философы-агностики, но их мало кто слушал. А они утверждали, что любое знание, основанное на обобщении предыдущего опыта, может быть фальсифицировано опытом последующим. Что это значит, стало ясно только с кризисом физики первой половины XX века. Создание теории относительности и квантовой механики прежде всего говорит о том, что любая существующая теория, основанная на фактах, может встретиться с такими фактами, которые потребуют ее пересмотра на уровне самых основополагающих понятий. И потребуется замена этой теории новой теорией – другой, построенной на других основаниях.  И это недоверие теперь останется с человечеством навсегда, сколько человечество существует. Если угодно, это твердо установленный факт, один из немногих твердо установленных наукой фактов.

Но кроме слома кумулятивного механизма, кумулятивного представления о науке, сломалась еще одна вещь – ее утрату один из отцов квантовой механики Эрвин Шредингер назвал квантовым скачком. Как ни удивительно, он использовал выражение «квантовый скачок» в переносном смысле в заглавии своей статьи 1952 года, в которой констатировал, что наука Нового времени, обращенная, в общем-то, ко всем образованным людям и открытая, стала уделом горстки профессионалов. Потому что и теория относительности, и, в еще большей степени, квантовая механика строятся на слишком сложной математике, на слишком сложном понятийном аппарате, который слишком оторван от повседневного опыта и интуитивных представлений о пространстве, времени и материи. Большей части культурного человечества они просто чужды: это настолько все контринтуитивно и кажется противоестественным, что нормальный человек, который не тренировал долгое время свой ум на соответствующем факультете университета, воспринять все это не может и не хочет. 



И вот второе обстоятельство этого кризиса, на мой взгляд, постепенно стало преодолеваться. С теорией относительности этот разрыв во многом был преодолен медийным образом Эйнштейна. Ведь Эйнштейн помимо того, что был великим физиком, еще и стал своего рода популярным мифом – с его мозгом, шевелюрой, высунутым языком, усами, афоризмами. Я не могу сказать, что это способствовало восприятию теории относительности в целом, но как-то теория относительности стала общественным мифом, чего нельзя сказать о квантовой механике. Ее существование очень долго общественным сознанием вообще не воспринималось. И дырка была пробита, как это ни удивительно, благодаря той самой интерпретации квантовой механики, которая самим физическим сообществом была воспринята очень плохо, – многомировой. И вот как раз идея параллельных вселенных, как это ни смешно, открыла квантовой механике путь в мир массовой культуры. Тут и Дэвид Линч, пожалуйста – правда, без прямых указаний. Только в книгах он объясняет, чем всякие его неожиданные ходы в «Малхолланд-драйве» или других фильмах были подсказаны. А Мишель Уэльбек уже прямо говорит про многомировую интерпретацию квантовой механики. На ней же построена вся франшиза «Людей в черном», и так далее.

Сам по себе изначальный кризис доверия к науке, кризис диалога оказался частично преодолен, но случилась другая неприятность. Большие разногласия сейчас среди физиков из-за того, чем физика должна заниматься и не должна заниматься. Ландшафт, не-ландшафт, законы природы – есть они, нету их… 

Наука как социальный институт очень постмодернизировалась, и она уже не будет другой. Взаимоотношения с обществом ее могут меняться, но уже никогда не вернутся в прежнее русло. Здесь будет теперь все время как-то по-другому. 


И тут очень важна роль философии. Есть довольно известная лекция Эйгена Вигнера, которая называется «Непостижимая эффективность математики в естественных науках». В ней Вигнер говорит, что, по мнению многих, философия злоупотребляет понятиями, специально для этого созданными. Но кто скажет, что математика не злоупотребляет собственными понятиями? И тем не менее она пронизывает все здание современного естествознания. Я думаю, что ни для философии, ни для математики злоупотребление не является самоцелью, но пробиться от слов к смыслам оказывается довольно сложно. Математика – это способ при помощи символов радикально расширить доступную лексику, но потом все равно приходится двигаться в сторону смыслов при помощи слов.



– Насколько я понимаю, ваши научные интересы сосредоточены на периоде перехода от Ренессанса к Новому времени, от предыдущего состояния науки к тому, которое заканчивается или закончилось сейчас. Как-то связаны ваш интерес научного журналиста к одному периоду перехода и ваш интерес исследователя к другому периоду перехода?

– Вы знаете, область моих исследований – это перенос научных знаний в общества, для которых они новы и даже в большой степени неорганичны. Безусловно, тот же Галилей видел одну из своих задач в том, чтобы перенести новое научное знание в ту идейную среду, которая ему сопротивлялась, и был убежден в том, что создаваемые им научные подходы и пропагандируемые научные идеи, внедряемые в католические институты, будут поддерживать католицизм, будут способствовать дальнейшему развитию католической цивилизации. 

Следующий пример такого переноса – это создание Российской академии наук. Вот меня сейчас очень интересует, почему Петру I хотелось создать Академию наук в Санкт-Петербурге, какие ставил задачи. Скажем, в 1717 году, почти за десять лет до создания Академии наук, Петр I приезжал во Францию, посещал там обсерваторию, встречался с Жаком Кассини, интересовался астрономическими приборами и наблюдениями, выступал в Парижской академии наук, долго разговаривал с академиками. Академия наук в России была создана через пять лет после провозглашения Российского государства империей, Франция к этому времени была абсолютистской монархией. Перенос институтов и перенос знаний, социальные роли этих знаний – это то, что меня интересует сейчас. 



Меня очень сейчас интересует и то, каким образом происходил тот же самый процесс примерно в то же самое время с Китаем. Речь идет об иезуитских миссиях. Первым иезуитом, который сделал успешную карьеру мандарина при пекинском дворе, был Маттео Риччи. Он был по происхождению итальянцем, но работал в португальской иезуитской миссии. Господство португальской иезуитской миссии в Китае начинает разрушаться в 1685 году, когда французский двор принимает решение отправить свою первую иезуитскую миссию. Пять французских иезуитов приезжают в Китай, и они даже называются не иезуитами, не посланцами Рима, они называются королевскими математиками. А уже с 1700 года эта миссия полностью обосабливается от португальской. Они начинают взаимодействовать с Петербургской академией по общим проблемам познания природы.

На мой взгляд, проблема переноса научного знания на российскую почву сохраняет свою актуальность. У меня есть глубокое убеждение в том, что в XIX веке происходило очень много разных действий, которые помогли науке, изначально некоему иностранному предприятию, придворному, внесенному откуда-то извне, прорасти в самую глубь российского общества. Но этот естественный процесс был неестественным образом прерван. Советское руководство хотело использовать науку неправильно, не так, как это можно было делать, что нанесло науке глубочайший вред. Но наука – очень консервативный механизм, поэтому в общем-то ее дыхание стало иссякать уже под занавес: наука и власть кончились практически одновременно, к девяностым годам. И нынешнее российское руководство находится в очень тяжелом положении. Наука вроде бы как для чего-то нужна, хотя оно и не очень понимает, для чего, но, с другой стороны, ее уже почти и не осталось.

– Ухудшение состояния советской науки под конец ее существования в связи с затуханием инерции, шедшей от науки досоветской, – кажется, достаточно распространенная идея. Но каковы, на ваш взгляд, были конкретные механизмы этого затухания? Что стало препятствием для поддержания научной традиции?

– Главная причина, по которой российской науке становится дурно, – это перемена интеллектуального климата в стране. Как вы понимаете, ответить на ваш вопрос сколько-нибудь полно и обстоятельно я не могу – отчасти по причине его изрядной популярности, а отчасти по причине его обширности. В тридцатые годы в СССР становится тяжело дышать всем, но закупорка всяческих каналов, соединяющих страну с миром, для науки наиболее убийственна. Если посмотреть на списки репрессированных в то время ученых, дурно становится. Взять хотя бы наш институт: его первым директором был [Николай] Бухарин, которого, понятное дело, не за науку арестовывали и расстреливали. Но в тот же год расстреляли и второго нашего директора – академика Осинского (это псевдоним Валериана Оболенского). Замдиректора (этот пост занимал Борис Кузнецов – прим. ред.) не расстреляли – он прожил довольно долго, написал много книг по истории науки и работал в нашем институте после его повторного открытия в 1953 году. Но потом придерживался правила писать так, чтобы никто не мог догадаться, что же он имел в виду. 

Кстати сказать, в культуре это была общая ситуация. Музыкальный критик Наталья Шантырь как-то заметила, что советская власть часто била Шостаковича, потому что не понимала его музыки. Но что бы она с ним сделала, если бы вдруг поняла? Для пресечения имеющихся традиций было слишком много оснований. И еще меньше оснований для какого-то позитивного прогноза: нынешняя российская власть, с одной стороны, как будто бы понимает, что наука в дальней перспективе вещь полезная. Но в короткой перспективе алчность затмевает любые доводы разума.



– А что вы скажете о премии «Просветитель»? Удалось ли ей сформировать и/или выявить определенные тренды в научно-популярной литературе? Как-то повлиять на общую ситуацию с образованием, с наукой?

– Безусловно. Я бы даже сказал, что деятельность закрытого сейчас фонда «Династия» и тех организаций, которые возникли на его месте – прежде всего, конечно же, фонда «Эволюция» – трудно переоценить. Их существование изменило климат. Но это изменение очень локально: тонко чувствующие люди ощущают, что просветительство у нас с антиправительственным душком. Я бы сказал, что это свойство не этого специального просветительства, но этого специального правительства. Премией «Просветитель» не заменишь университетов и академий. 

Оставляйте реакции
Почему это важно?
Расскажите друзьям
Комментарии 0
    Нет комментариев